Мир Воображаемого

Однако этот мир Воображаемого нельзя назвать безупречно однородным. Мы уже видели, что женское Царство Дара деконструктивно открыто к различию, и, хотя Сиксу описывает женское письмо в основном в терминах неизменного присутствия Голоса Матери, она также преподносит этот голос как действие разъединения, расщепления и фрагментации. В La Venue a récriture желание писать представлено в первую очередь как сила, которую она не может сознательно контролировать: ее тело содержит «иное безграничное пространство», требующее, чтобы она придала ему письменную форму. Сопротивляясь ему — ибо никогда не сдается перед вымогательством, — она все же чувствует тайное очарование этого неодолимого souffle, «Поскольку оно было столь сильным и яростным, я любила это дыхание и боялась его. Однажды утром вознестись, оторваться от почвы, закачаться в воздухе. Удивиться. Обнаружить в себе возможность неожиданного. Заснуть мышью и проснуться орлом! Восхитительно! И ужасно. И я здесь была ни при чем, я никак не могла вмешаться». Этот фрагмент, особенно благодаря французскому местоимению мужского рода. В отношении, дыхания, прочитывается в какой-то степени как транспозиция известной женской фантазии изнасилования: сбивает ее с ног; с ужасом и восхищением она уступает нападению. После она чувствует себя сильнее и могущественней, как будто смогла захватить мощь фаллоса в ходе происшествия. И как во всех фантазиях изнасилования, восторг порождены тем, что женщину не в чем упрекнуть: она этого не хотела, значит, ее нельзя обвинить в недозволенных желаниях. Это блестящая иллюстрация женского отношения к языку в фаллоцентрическом символическом порядке: если женщина пишет, она будет испытывать вину за желание овладеть языком, если только не избавится в фантазиях от ответственности за такое непроизносимое желание. Но подход Сиксу к тексту как изнасилованию также служит предпосылкой ее видения текста как Хорошей Матери: «Я поедаю тексты, высасываю их, лижу их и целую, я бесчисленное дитя их мириадов». Проведенный Кляйн анализ материнского соска как доэдипального образа пениса может прояснить это поразительное оральное отношение к читаемому тексту — и тому самому тексту, который, кроме всего прочего, она виновато надеется однажды написать: «Писать? Я смертельно хотела писать из любви, чтобы отдать письму то, что оно даровало мне. Какая мечта! Какое невозможное счастье. Кормить собственную мать. Дарить ей — теперь ее очередь мое молоко? Что за безрассудство». Текст-мать становится текстом изнасилованием в череде быстрых трансформаций: «Я говорила «писать по-французски». Вписывать. Проникновение. Дверь. Постучи, прежде чем войти. Абсолютно запрещено. Как могла я не хотеть писать? Когда книги захватывали меня, переносили меня, пронзали меня до глубины души, позволяли мне ощущать их безучастное могущество? Когда мое бытие оказывалось населенным, тело посещенным и обогащенным, как я могла замкнуться в молчании?» Мать-текст, изнасилование-текст; подчинение фаллическому господству языка как системы различия, как структуры разрывов и отсутствий; празднество письма как царства всемогущей матери: Сиксу всегда будет поглощать различия, совмещать противоречия, стремиться нивелировать разрывы и разграничения, заполнять разрыв с избытком и успешно объединять в себе пенис и сосок.